После этого случая, в нашем доме живет призрак. Он не скрипит половицами и не шелестит шторами. Он молчит. Он — это молчание. Мы научились. Мы — великие актеры маленькой, сломанной сцены под названием квартира. Я говорю Маш, передай, пожалуйста, хлеб. Она передает. Не глядя. Ее пальцы никогда не касаются моих. Между нами всегда остается сантиметр стерильного пространства. Сантиметр той ночи, ставший пропастью. Я покупаю ее любимые сырки. Она говорит спасибо ровным, вежливым голосом, каким говорит здравствуйте почтальону. Иногда я ловлю ее взгляд, случайно отраженный в стекле шкафа. В нем нет ненависти. Нет даже отвращения. В нем — пустота. Та самая, в которую я провалился, когда кончил на ее спину. Она просто стерла это. Вырезала тот час из памяти, как опухоль, и зашила края гладким, бесчувственным шрамом вежливости.
Я стал для нее не отцом, который предал. Я стал неудобным фактом. Как шрам от аппендицита. О нем не думают, его не показывают, его просто носят. Я начал тонуть в деталях. Я вижу, как она, выходя из ванной, накидывает халат, запахивая его наглухо, хотя раньше ходила в майке и шортах. Я вижу, как она вздрагивает, если я нечаянно подхожу слишком тихо сзади. Эти микродвижения — вот мое наказание. Ни крики, ни скандал. А эта идеальная, отточенная система дистанцирования. Я стал в своем доме источником радиации, которого все избегают, не упоминая вслух. По ночам я лежу и слушаю тишину за стеной. Там не слышно ни вздохов, ни шороха простыней. Только мертвая тишь. Она меня похоронила заживо в той комнате, под тем одеялом, в луже собственной спермы. Иногда мне кажется, что я сойду с ума и все расскажу жене. Разорву этот гнойник криком. Но я смотрю на ее спокойное, спящее лицо — лицо женщины, которая верит, что ее мир крепок, — и понимаю, что не имею права. У меня украли даже возможность покаяния. Мой грех слишком специфичен, слишком уродлив, чтобы его вынести на свет. Он может жить только в этой темноте, между мной и ею. Наш общий секрет, который стал нашим общим проклятием.
Сегодня утром она завтракала, уткнувшись в телефон. Луч осеннего солнца лег ей на шею — точно туда, где когда-то начиналась та самая, загорелая спина. У меня сжалось горло. Не от желания. От бесконечной, леденящей тоски по тому, что я убил. По отцу, которым я был. По дочери, которая смотрела на меня с безоглядным доверием. Она встала, поставила чашку в раковину.
— Всё, я побежала, — сказала она в пространство, не глядя на меня.
— Удачного дня, — выдавил я.
Дверь закрылась.Тихо, аккуратно. Я остался один на кухне, в лучах того же солнца. И понял самую страшную вещь. Мы не будем это обсуждать. Никогда. Мы будем нести этот немой, липкий груз до конца. Она — как свидетель. Я — как преступник. И эта тишина, эта идеальная, бытовая, удобная тишина — и есть наш настоящий конец. Не крик, а шепот. Не разрыв, а медленное, незаметное для посторонних гл
аз окаменение. Мы еще живы. Мы еще отец и дочь. Но между нами лежит целая жизнь. И имя ей — та ночь...
