Дом пах едой, которую никто не доел. Картофельным пюре, подгоревшим на дне кастрюли, молоком из опрокинутой чашки, детской присыпкой, рассыпанной по полу в коридоре. Воздух был пропитанный усталостью, криками, беспорядком. На диване валялось полу застёгнутое пальто, на полу — раздавленный йогурт, на кухонном столе — грязные ложки, будто после боя.
Маша стояла у раковины. Сняла фартук — тот самый, с вышитыми ромашками, подарок свекрови на первую годовщину. Бросила его в угол, где уже лежала гора одежды, которую она обещала постирать ещё вчера. Плечи болели. Ноги — будто налитые свинцом. Между ног — тупая, глухая тяжесть, как после родов, только теперь это была не боль, а след дня, проведённого в движении: приседания над ванной, нагибания к коляске, поднимания ребёнка, который уже стал слишком тяжёлым для её спины.
Она заварила чай. Ей хотелось плакать. Внутри всё просило передышки. Горячая вода зажурчала в чашке. Она опустила голову, закрыла глаза. Одна секунда. Две. Тишина. Пока он не вошёл. Саша переступил порог кухни, не говоря ни слова. Закрыл дверь. Не хлопнул — аккуратно, как будто знал, что ребёнок спит. Но движения были уверенными, почти хищными. Он посмотрел на неё. Не на лицо. Ниже. На попу.
Её мягкая, пышная, округлая плоть, давящая на тонкую ткань спортивных штанов, которые давно потеряли форму. Каждое движение — и она дрожит, сдвигается, принимает новую форму под весом тела. Штаны сидят низко на бёдрах, оставляя чуть выше ягодиц полоску кожи. Он смотрел на эту полоску. На то, как она двигается, когда Маша тянется за ложкой. И тогда кровь рванулась вниз. В паху стало жарко, тесно, больно. Член напрягся мгновенно — как будто кто-то щёлкнул выключателем в самом основании позвоночника. Он дернулся в узких джинсах, болезненно, требовательно, будто протестуя против ткани, которая держала его в узде.
Он подошёл сзади. Тихо. Без предупреждения. Положил руки на её бёдра, пальцы скользнули по тонкой ткани, ощутив тепло, которое исходило от кожи. Затем прижался. Всем телом. Грудью к её спине, бёдрами — к её попе. И особенно — пахом. Он уперся своим огрубевшим от возбуждения членом в мягкую выпуклость её ягодиц, почувствовал, как ткань прогибается, как плоть под ней поддаётся, теплая, сочная. Он прижался сильнее. Дёрнул бёдрами — один раз. Лёгкий толчок. Как напоминание. Как вопрос.
— Привет, любимая моя, — прошептал он. — Всех накормила, всех переодела, всех уложила... А теперь моя очередь.
Его рука медленно поползла вниз — по животу, по мягкой складке над поясом штанов, к тому месту, где ткань уже впитала пот, где кожа была влажной, горячей.
— Чувствуешь, как я по тебе соскучился? — добавил он, прижимаясь бёдрами сильнее, заставляя её почувствовать каждый миллиметр своей твёрдости. — Я весь день думал о тебе. Какая ты мокрая там... О том, как ты стоишь вот так, передо мной. Как вся эта мягкость давится на мою плоть.

Маша замерла. Руки сжали кружку сильнее. Она не обернулась. Не оттолкнула. Только внутренне сжалась — как земля перед дождём.
— Саш, нет, — выдохнула она, голос низкий, уставший, но не сердитый. — Я мокрая только от пота и от детской мочи. От того, что меня плющило весь день, пока ты был на работе. Я не хочу этого. Не сейчас. Я просто хочу чай. Хочу постоять и не быть никому нужной хотя бы одну минуту.
Она говорила не для того, чтобы остановить его. Она говорила, чтобы услышать себя. Чтобы вспомнить, что она ещё существует вне роли матери, жены, служанки.
— Я не прошу любви, — продолжила она. — Я прошу передышки. Прошу, чтобы ты просто... не превращал меня в тело, когда я чувствую себя меньше, чем тень.
Но он не отпустил. Только провёл ладонью по её животу, медленно, как будто проверяя, насколько она действительно устала.
— Я знаю, что ты устала, — сказал он, почти ласково. — Поэтому я здесь. Чтобы взять тебя. Чтобы ты не думала. Чтобы ты просто чувствовала.
Его член пульсировал у неё между ягодиц. Ждал. Требовал. А она стояла. С кружкой в руках. С чаем, который остывал. И с мыслью, что, может быть, единственный способ перестать чувствовать этот хаос — это позволить себе раствориться в другом. Даже если оно будет больно. Даже если оно будет не совсем её выбором.
Он не отпустил. Не ослабил хватку. Только прижал её сильнее к себе, так что её живот уперся в край стола. Его рука скользнула под майку — ни плавно, ни ласково, а с решимостью того, кто знает, что будет дальше, и не намерен ждать разрешения. Пальцы нашли её грудь — ту, что была тяжелее, обвисшую после двух лет кормления, когда кожа растянулась, как старая резина, а сосок стал больше, темнее, почти чужим. Он сжал её. Не осторожно. Плоть под пальцами смялась, собралась складками, будто тесто, которое перестали вымешивать слишком рано. И сразу — красные полосы от ногтей, следы давления, оставленные на белой коже как клеймо.
Его большой палец лег на сосок через ткань бюстгальтера — тонкого, изношенного, без косточек, просто, чтобы держать форму. И начал тереть. Грубо. Круговыми движениями, будто пытался зажечь огонь трением. Маша дернулась. Коротко, резко — как от удара током. Из горла вырвался звук: ни стон, ни вскрик, а что-то среднее между раздражённым выдохом и подавленным стоном. Как если бы её заставили говорить, когда она не хотела.
— Саш, нет, — повторила она, но уже не умоляюще. Устало. Словно объясняла ребёнку, почему нельзя трогать розетку.
Он не слушал. Он смотрел. На её шею, где пульс забился быстрее. На плечо, которое напряглось. На сосок, который действительно набух — не от возбуждения, а от механического раздражения, от боли, от рефлекса, которого она не могла контролировать. Тело помнило, как реагировать на прикосновение, даже если душа закрылась на замок.
— Видишь? — прошептал он ей в затылок, дыхание горячее как пар. — Ты всегда для меня. Даже когда ты думаешь, что нет. Даже когда ты делаешь вид. Твоё тело не лжёт. Оно знает, кому принадлежит.
Его пальцы впились глубже. Впились в плоть, оставляя красные следы, как четыре пальца и один, оттопыренный, будто клещи. Он мнет её грудь, как тесто, жадно, чувствуя, как сосок набухает от грубости, а не от желания. Как кожа вокруг напрягается. Он принимает это за согласие. За приглашение. Между её ног было сухо. Совсем. Ни капли влаги. Влагалище сжато, как кулак, мышцы напряжены, словно готовы к удару. Мысль о том, что он войдёт, вызывала не просто отказ — тошноту. Физическую. Под ложечкой, в горле. Как будто её собирались насильно кормить чем-то прогорклым, тяжёлым, невыносимым.
Она попыталась вывернуться — ни резко, ни агрессивно, а как человек, пытающийся освободиться от кошмара, не просыпаясь. Но он только сильнее прижал её бедром к столу, одной рукой держа за грудь, другой — за талию, вцепившись в мягкую плоть над поясом штанов.
— Отпусти, — сказала она, голос дрожал, но не от страха. От гнева. — Ты мне делаешь больно. Я не хочу этого. Это не желание, это рефлекс. Сосок у меня и так болит — каждый день, когда я ношу сумки, когда ребёнок висит на мне, когда я сгибаюсь... Он болит, понимаешь? А ты щипаешь его, как будто это игрушка.
Саша замер. На секунду. Но не отпустил. Только повернул голову, чтобы видеть её лицо в отражении окна — бледное, сжатое, глаза закрыты, как будто она уже где-то далеко.
— Не ври, — сказал он, и в голосе не было ни злобы, ни раскаяния. Только уверенность. Убеждённость в своей правоте. — Ты же чувствуешь, как он твердеет. Значит — хочешь. Ты просто боишься признаться. Боишься, что, если скажешь да, тогда тебе уже нельзя будет делать вид, что ты не хочешь.
— Это не от желания, — прошипела она сквозь зубы, открывая глаза. — Это от боли, идиот! Тело не выбирает. Оно реагирует. Как колено, когда его бьют молотком. Ты думаешь, я рада, что мой сосок твердеет, пока ты его щиплешь, как последний придурок? Я не хочу тебя. Я хочу, чтобы ты отпустил меня. Хочу стоять здесь и не быть объектом, который нужно разогреть, как старую машину зимой.
Она говорила, но он уже не слышал. Он чувствовал, как её тело дрожит. Как дышит чаще. Как сосок пульсирует под пальцем. Для него этого было достаточно. Остальное — детали. Её слова — просто сопротивление, которое нужно преодолеть, как плотину перед потоком. А она стояла. Прижатая. Растянутая между тем, что требует её тело — покоя, сна, одиночества — и тем, что требует он — признания, подчинения, плоти без условий. И в этот момент она поняла: самое страшное — не боль. Не грязные руки. Не эта похоть, маскирующаяся под любовь. Самое страшное — что он считает это нормальным. Что он называет это близостью. Что он верит: если она не ушла — значит, согласилась.
Воздух стал тяжёлым. Не от жары, не от запахов кухни или мочи — теперь он был пропитан чем-то другим. Чем-то ещё не случившимся, но уже неизбежным. Запах секса, который вот-вот начнётся, хотя она его не хочет. Запах мужского возбуждения — солёный, животный, почти звериный — смешался с её потом, с детской присыпкой, с остатками чая на столе. Он висел в комнате, как предчувствие дождя перед грозой. Саша не отпускал. Только переместил руку — с груди вниз, к поясу штанов. Спустил их вниз. Ткань сползла с бёдер, освободив трусы — хлопковые, белые, потёртые по швам, с ластовицей, слегка потемневшей от пота и ежедневной носки. Он просунул пальцы под резинку. Медленно. Намеренно. Как будто проверял границы.
Его указательный палец нащупал клитор. Сухой. Спрятанный под капюшоном, как маленький камень, зарывшийся в землю. Он надавил. Легко сначала, потом сильнее. Кожа была не подготовлена. Не разогрета. Не желала. Его пальцы скользнули по сухим, неподготовленным половым губам, вызывая не возбуждение, а резь — тонкую, щиплющую, как от трения о грубую ткань. Он пытался надавить, потереть, найти ритм, но её тело не откликалось. Оно не просто молчало — оно сжималось. В комок неприятия. В защитный узел мышц, которые больше не доверяли прикосновениям.
