Ему часто снится тот день. Ни Марина, ни её тело, раздавленное на ящиках в парнике, не жар бани — а тот густой, сладковатый запах тления, что витал над Глухово всё то лето. Запах конца. Конца лета, конца надежд, конца целого мира — того патриархального, пьяного и божьего уклада, который медленно умирал, как и его обитатели. Они, глуховские, были похожи на мух в той банной паутине — бились, жужжали, но все их усилия лишь глубже вязли в липкой, неподвижной реальности.
Избы на курьих ножках, проседающие в землю, будто от стыда. Река, затянутая тиной. Люди, чьи жизни текли, как густой сливочный соус — медленно, жирно, с горьким осадком на дне. Они все чувствовали этот застой кожей — он чесался, как старая, нестираная одежда. Но Сашка, ему восемнадцать, чувствовал это острее всех. Его желание было не просто зудом плоти. Это был слепой, яростный бунт против этого умирания, попытка вгрызться в саму плоть жизни, пока она не истлела окончательно. Укусить её за сосок, вонзиться в неё, чтобы почувствовать — я ещё жив, чёрт возьми, я жив!
