Их мир был выведен из общего уравнения.
Сначала были переменные: Отец и Мать. Потом — константы: Вера (строгая, затхлая) и Изоляция (добровольная, тотальная, оправданная Писанием). Ферма в пятидесяти километрах от ближайшего клочка цивилизации была не домом, а библейским ковчегом, плывущим по морю греха. Мир снаружи был объявлен ошибкой, и доступ к нему — перекрыт. Потом переменные стали убывать. Сначала тихо — отец погрузился в молчаливую молитвенную болезнь. Потом мать — в реальную, телесную, с хрипами за тонкой стенкой. Уравнение упрощалось, сводясь к двум неизвестным, которые должны были решать друг друга.
Марк и Майя. Близнецы. Отражения. В опустевшем доме язык забылся. Слова, которым их учили — грех, стыд, чистота — потеряли связь. Они висели в воздухе, как пыль в луче света, не находя поверхности, к которой можно прилипнуть. Единственным словарём стали взгляды, скользящие по коже в душной темноте общей комнаты. Единственной моралью — тепло другого тела под одеялом, когда за стеной кто-то хрипел. Единственным законом — странное, щемящее притяжение, которое росло вместе с ними, путалось с заботой, с властью, с единственностью. Они не были испорчены изначально. Их испортила пустота.
Она высосала из реальности все оттенки, оставив лишь чёрное и белое, я и ты, можно (то, что делаем мы) и нельзя (то, что делают там, снаружи). Их чувства, не имея других объектов, как реки в пустыне, текли только друг в друга, размывая берега. Любовь стала собственностью. Забота — контролем. Родство — оправданием. К тому дню, когда родители стали двумя холмиками под крестами на заднем дворе, уравнение стало окончательным. Мир = Он + Она. Всё остальное — пейзаж, декорация, немое кино за окном. И когда этот мир, сжавшийся до размеров тела сестры, начал невыносимо давить, в нём остался только один способ выпустить пар, утвердиться, доказать существование. Превратить напряжение в действие. Страсть — в обладание. Кровное родство — в кровавую близость.
Вот почему в тот вечер, когда жара не спадала даже с заходом солнца, а тишина в доме гудела, как натянутая струна, Марк пошёл к ней. Не как брат. Не как любовник. Как единственная вселенная — к своему единственному полюсу. Медленно, уверенно, с ухмылкой на губах, будто знал заранее, чем всё закончится. Потому что в их уравнении из двоих иного конца и быть не могло. Он шёл к ней, как хищник по своему собственному лесу — медленно, уверенно, с ухмылкой на губах, будто знал заранее, чем всё закончится. Марк. Его кожа блестела от пота, словно он только что вылез из душа, но нет — это был жар, чистый, первобытный жар, который бьёт изнутри, когда ты чувствуешь, что вот-вот получишь то, чего хочешь больше жизни. То, что тебе запрещено. То, что ты называешь грехом, но молишься на него по ночам.
Майя стояла у окна, в своей старой футболке, слишком большой для её худого тела, с короткими шортами, которые едва прикрывали ягодицы. Двадцать лет. Тело — юное, хрупкое, но уже не детское. Грудь — маленькая, но соски торчали под тканью, как будто знали, что за ней наблюдают. Она была его сестрой близнецом. Его кровью. Его единственной реальностью.

— Нет... стой... не подходи ко мне! — выдавила она, голос дрожал, как провод под током.
Но он только усмехнулся. Не остановился. Продолжал идти, пока между ними не осталось ничего, кроме воздуха, пропитанного страхом и тем, что страшнее страха — желанием.
— Ну же, давай повеселимся, — прошипел он, и в этом повеселимся не было ни капли игры. Было обещание. И угроза.
Он двигался, как дешёвый бандит из фильма, которого снимали на телефон в подвале, но для неё он был богом. Единственным мужчиной, которого она видела голым с детства. Единственным, кто касался её, целовал, шептал на ухо: Ты моя. Только моя. Никто тебя не возьмёт. Я не позволю. Она дрожала. По-настоящему. Пальцы вцепились в подоконник, ногти скребли по дереву, будто искали выход, которого не было. Они выросли здесь — на этой ферме, вдали от мира, в доме, где родители болели, молились и умерли, так и не узнав, что их дети давно переступили все границы. Для них мир свёлся к четырём стенам, одному экрану, одной кровати — и друг другу.
— Нет! — выкрикнула она, рванувшись в сторону двери.
Но он был быстрее. Всегда быстрее. Он знал каждый её шаг, каждую паническую мысль, прежде чем она успевала её осознать.
— Хех... Ты не уйдёшь, — прошептал он, глядя, как она пытается выскользнуть, как змея, которую пытаются поймать голыми руками.
— Не приближайся ко мне! — закричала она, но голос уже ломался, уже не был силён.
— Почему нет? — спросил он, почти ласково. — Мы же всегда были вместе. С самого начала. Ты дышала, когда я дышал. Ты плакала, когда я бил кулаком по стене. Ты кончала, когда я трогал себя, представляя тебя. Так почему сейчас — нет?
Он догнал её у двери. Схватил за волосы — несильно, но достаточно, чтобы она вскрикнула. Рванул назад. Её тело сложилось, как бумага, прижалось к нему всеми изгибами. Он почувствовал, как её ягодицы упирается ему в пах, как член сразу напрягся, стал твёрже камня, будто вены взбунтовались, требуя удовлетворения.
— Отпусти меня! — завизжала она, но руки уже слабели.
Он развернул её. Прижал к стене. Его ладони впились в её запястья, прибил к обоям, испачканным пятнами от сырости и времени. Лицо — вплотную. Дыхание смешалось. Горячее. Кислое от страха. Сладкое от возбуждения.
— Я наконец-то получил тебя, — прохрипел он, и в этом наконец была вся их жизнь — годы табу, взгляды, которые нельзя было объяснить, прикосновения, замаскированные под случайные, ночи, когда они лежали рядом, не смыкая глаз, чувствуя тепло друг друга сквозь тонкое одеяло.
— Пожалуйста... ахх... ммм?! — попыталась она сказать, но он уже впился в её губы.
Поцелуй был не нежным. Это был захват. Как будто он впивался в неё, чтобы стереть её волю, её сопротивление, её ложное нет. Его язык вломился в рот, как насильник в дом — грубо, без предупреждения, исследуя каждый уголок, касаясь её языка, нёба, задевая зубы. Она пыталась отвернуться, но он держал крепко. Очень крепко.
— Прекрати... — прошептала она, когда он отпустил губы, но уже без силы. Без веры в то, что он остановится.
— Нет, — ответил он, и начал снова. Целовал шею, кусал мочку уха, шептал: Ты моя. Всегда была. Ты просто боялась признать.
Его рука скользнула под футболку. Нашла грудь. Маленькую, упругую. Сосок — твёрдый как горошинка. Он сжал. Сильно. Достаточно, чтобы она вскрикнула. Но не от боли.
— Я чувствую, как твои соски затвердели, — прошипел он прямо в ухо. — Не ври. Ты хочешь этого. Хочешь, чтобы я снял с тебя эти дешёвые шорты и вошёл в тебя, пока ты будешь стонать и молить о большем.
— Не... говори подобных вещей... — задохнулась она, но бёдра сами собой прижались к нему. — ...не трогай их... аххх...
Марк знал, что она больше не будет убегать. По тому, как её дыхание стало мелким и прерывистым, по тому, как пальцы перестали цепляться за стену, по тому, как бёдра сами собой прижались к нему — он понял: сопротивление сломлено. Осталось только войти внутрь. Не только в тело — в саму её суть. В ту часть, которую она до сих пор называла стыдом, но на самом деле была уже давно его. Его пальцы скользнули по животу — плоскому, дрожащему, покрытому мурашками, будто тело уже знало, куда они направляются, и готовилось к вторжению.
— Нет... ммм! — выдохнула она.
Он сжал сосок сильнее. Достаточно, чтобы она вскрикнула, но не от боли — от удовольствия, спрятанного под маской унижения.
— Ого... — прошипел он, глядя на её лицо, перекошенное между стыдом и возбуждением. — Ты очень испорченная девчонка. Послушай, как громко ты стонешь. Прямо мне в ухо. Как будто тебя уже трахают.
— Нет, я не... ммм... это потому что... ты трогаешь... — лепетала она, но бёдра сами собой двигались, терлись о его бедро, будто требовали большего.
Его руки принялись мять её грудь — не нежно, не как в любовных романах. Пальцы впивались в плоть, сжимали, растягивали сосок, кружили вокруг ареолы, пока та не набухла ещё сильнее, не стала пульсировать под прикосновениями. Кожа горела. Она задыхалась.
— Хахххн!.. Перестань трогать их... своими руками... слишком сильно... будь нежнее... — молила она, но голос уже не слушался, превращаясь в стон.
— Вот так? — спросил он, смягчив движение, будто поглаживая животное, которое вот-вот начнёт кусаться.
— Аxxх... хаxxх... да... — выдохнула она, и в этом да было всё — признание, капитуляция, оргазм, который ещё не наступил, но уже бил током по нервам.
Он продолжал ласкать её, чувствуя, как каждый её вздох отзывается в его члене, который уже давил на молнию джинсов, требуя выхода. Её кожа — мягкая, тёплая, покрытая испариной — доставляла ему почти болезненное удовольствие. Он проводил пальцами и чувствовал, как грудь дрожит под его ладонью, как будто живёт отдельно от неё.
— Так приятно? — спросил он, глядя, как её глаза закатываются.
— Э... аххх... ммм... да, очень приятно... ты трогаешь мои груди... xaxx... нет... — последнее слово было автоматическим, рефлексом, как если бы язык всё ещё пытался играть роль невинности, хотя тело уже давно сдалось.
Одежда мешала. Но раздевать её полностью прямо сейчас — значило бы нарушить хрупкий баланс между стыдом и желанием. Если он снимет с неё всё, она может снова начать сопротивляться. А так — пусть остаётся в этой серой зоне, где она не может сказать да, но и не может сказать нет. Он аккуратно стянул только футболку, обнажив грудь — с нежно-розовой ареолой, соском, который дергался от каждого вдоха, как будто просил языка. Он не заставил себя ждать. Наклонился. Лизнул. Сначала краем, потом всей поверхностью языка — широким, влажным, как у зверя. Обвёл ареолу, пососал сосок, втянул его в рот, прикусил — несильно, но достаточно, чтобы она выгнулась и закричала.
