Дом — это не стены и мебель. Дом — это живой организм со своей собственной биологией. Он питается испарениями с кухни, дышит сквозняками в щелях старых рам, а его пульс — это мерное, навязчивое тиканье часов в прихожей, отстающих на семь минут. У этого организма есть своя душа. И душа эта обитает не в гостиной, где пылится телевизор, и не на кухне, где вечно пахнет вчерашними щами. Она живёт в спальне. Спальня — это тёплая, влажная полость дома. Его внутренний карман, его биологическое сердце. Здесь воздух гуще, тяжелее, насыщеннее. Он пахнет не просто пылью и старостью, а сном. Тяжёлым, человеческим сном, смешанным с ароматом дешёвого пудрового тела, мазью от больных суставов и едва уловимым, забытым дыханием секса, осевшим в складках простыней много лет назад. Этот воздух — не для лёгких. Он для иного дыхания. Для того, что проникает прямо в кровь, минуя сознание, и оседает в самом основании черепа тёплым, забытым ядом.
Здесь, в этом сердце, лежала мать. Её тело — не тело женщины, а продолжение самого дома: монументальное, податливое, созданное из той же плоти, что и обивка провалившегося дивана, что и пожелтевшие портьеры на окнах. Оно было центром притяжения, тяжёлой планетой, вокруг которой по вытянутой, унылой орбите вращались остальные: муж-призрак в соседней комнате и сын — двадцатидвухлетний Саша, который давно перестал расти вверх и начал расти внутрь, вглубь тишины этого дома. Он рос, вдыхая его душу. День за днём, год за годом. Она становилась его собственной атмосферой. Единственной известной ему формой близости был этот густой, липкий, кремовый полумрак. Единственной известной нежностью — жар, исходивший от её огромного, спящего тела. Грань между матерью и миром в его сознании стёрлась, как стёрлись узоры на протертом ковре. Она была для него всем: и источником жизни, и её недвижимым, душным пределом.
