Она не ответила сразу. Подошла к кровати. Остановилась. Посмотрела на простыню — на пятно.
— У меня там всё горит и болит, — сказала она. Голос ровный. Без крика. Без слёз. Без ярости. Просто констатация. Как диагноз. — Я чувствую, как каждый миллиметр воспалён. Как будто ты вогнал в меня не член, а раскалённый металл.
Она легла. Не рядом. На самый край кровати. Так, чтобы между ними осталось пустое пространство — метафорическое и физическое.
— Я пойду завтра в аптеку, — продолжила она. — Куплю мазь. От трещин. От зуда. От этой мерзости, которую ты называешь близостью. И презервативы. Много.
Она сделала паузу. Посмотрела в темноту.
— Больше ты в меня не кончаешь, — сказала она. — Ни сегодня. Ни завтра. Ни когда-нибудь. Никогда. Это не обсуждается. Это не просьба. Это условие того, что я вообще буду находиться в одной комнате с тобой.
Он не ответил. Только повернулся к стене. Воздух в комнате был спёртый. Пах потом, сексом, грязными простынями, отчаянием. А она лежала. Глаза открыты. Слушала, как он засыпает. Как дышит спокойно. Как забывает. А она — не могла. Потому что для неё это не было актом любви. Не разрядкой. Не сближением.
Это был акт оккупации. И теперь, как после любой оккупации, начинается долгая работа — по восстановлению страны, которую все считают своей, кроме самой страны.
