Как будто его тело отключило разум и перешло в другой режим — не эмоциональный, а физический, как будто в нём что-то переключилось: он больше не думал о газете, не думал о Клэр, не думал о Марке, не думал о том, что они мертвы для мира. Он чувствовал — только её тело, только её лоно, которое сжимало его член, только её голос, который говорил: «мы живы», и в этом — не надежда, а факт.
И вдруг что-то странным образом изменилось. Вместо ужаса, было облегчение. Но не то, которое приходит после спасения. А то, которое приходит, когда перестаёшь бороться с неизбежным. Когда понимаешь: мир рухнул, но ты — всё ещё здесь. Ты — не сломан. Ты — внутри неё.
А потом — возбуждение.
Не как раньше, не от страха или стыда, а как будто тело нашло новую цель: не выжить, не спастись, а существовать. Здесь. Сейчас. С ней. В этом движении. В этом ритме. В этом соединении.
Он крепко схватил её за бёдра — пальцы впились в плоть, ногти чуть врезались в кожу, и стал встречать её движения вниз — резким, сильным, почти яростным движением бёдер вверх, вглубь, до упора, как будто хотел вдавить себя в неё навсегда, как будто это — последняя точка опоры в падающем мире.
И тогда — без предупреждения, без паузы, без мыслей — он кончил. Не медленно. Не тихо. Судорожно. Густая, тёплая струйка хлынула глубоко во влагалище матери, и он почувствовал, как оно сжимается вокруг него.
Он не сказал ни слова. Просто лежал, тяжело дыша, и знал: пока он внутри неё — он не потерян. А это — всё, что ему нужно.
Наконец Эмили слезла с сына, медленно, с той усталой, почти ритуальной осторожностью, с которой выходит из машины после долгой поездки, и легла на спину: ноги — в стороны, колени — вверх, бёдра — приподняты, чтобы её лоно было полностью доступно, полностью видимо, полностью готово.
Том не стал ждать. Он переместился между её ног, опустился на локти, и первым делом — поцеловал её в малые половые губы: не в клитор, не в щель, а прямо в плоть — губами к губам, как будто приветствовал их, и в его поцелуе не было стыда, не было робости, а была уверенность, почти привычка, как будто это — язык, на котором они теперь говорят.
Потом — язык. Он провёл по всей длине от ее дырочке к клитору, медленно, с лёгким давлением; он чувствовал — как малые губы пульсируют под его языком, как клитор, обнажённый, набухший, чуть вздрагивает при каждом прикосновении, как из глубины — сочится смесь её смазки и его спермы, густая, тёплая, с лёгким перламутровым отливом.
Затем он поднял руку, кончики его пальцев — слегка дрожащие, но точные, и раздвинули ее малые губы — не резко, не грубо, а осторожно, и перед ним открылась дырочка — вход в ее влагалище, тёмно-розовый, слегка приоткрытый, с тёплыми, влажными краями.
Он наклонился. И поцеловал дырочку — губами, плотно, с вакуумом, и сразу засосал: не поверхностно, а глубоко. Он целовал мамину пизду, втягивая губки внутрь, как будто высасывал её суть, её тепло, её жизнь; его язык вошел внутрь, нашёл остатки спермы, и начал вылизывать: круговыми движениями, вверх-вниз, по стенкам, по складкам, пока кожа между губками не стала гладкой, чистой, блестящей, как требует Виктор.

Он не остановился на входе. Язык, влажный и горячий, скользнул выше, к самому центру её возбуждения — к набухшему, тёмно-багровому клитору, выступающему из-под капюшона, как напряжённая, пульсирующая бусина. Сначала он просто прикоснулся к нему кончиком языка — лёгкое, едва ощутимое касание, от которого всё её тело дёрнулось. Потом он обхватил его губами целиком, втянув в рот, и начал сосать — медленно, глубоко, заставляя тонкую кожицу капюшона растягиваться, обнажая сверхчувствительную головку. Его язык в это время работал без устали: он водил снизу вверх по головке клитора, потом сузив кончик языка и совершал крошечные, вибрирующие круги прямо по его кончику. Он чувствовал, как клитор пульсирует у него во рту, как он становится ещё твёрже, наливаясь кровью, и Эмили, начала тихо, прерывисто стонать, её бёдра непроизвольно приподнимались навстречу его губам. Он сосал её клитор с той же сосредоточенной жадностью, с какой когда-то сосал её грудь, и это был уже не акт очищения, а акт обладания и отдачи, самый интимный и самый чудовищный диалог, на который они были теперь способны.
Когда он закончил — её пизда была безупречна: малые губы — набухшие, но чистые, с лёгким блеском слюны и смазки; клитор — обнажённый, пульсирующий, вход — немного приоткрытый, влажный, зовущий.
Он отстранился. Вытер рот тыльной стороной ладони. И посмотрел на неё. Всё, что у него осталось в этом мире, была она — его мама.
Эмили сказала — не громко, не с надеждой, а с той усталой, почти механической интонацией, с которой говорят о погоде:
— Солнышко, давай поедим.
Они ели — быстро, молча, без разговоров, как люди, которые знают: еда — не удовольствие, а необходимость, и пока есть возможность — надо восполнять силы. Эмили аккуратно собрала миски, сполоснула и поставила поднос на пол у решётки — ровно, точно.
Потом они сели рядом — бок о бок, плечо к плечу, бедро к бедру. Ноги Эмили были слегка разведены — не для того, чтобы привлечь внимание, а потому что правило стало теперь ее инстинктом, и она не думала об этом. Оно просто управляло её телом.. Оно просто было.
Через минуту Том тихо спросил — не с тревогой, не с надеждой, а с той странной, почти философской отстранённостью, с которой дети иногда спрашивают о смерти, уже предчувствуя ответ:
— Мам… а может так получится, что мы здесь пробудем месяц?
Эмили молчала несколько секунд. Вопрос висел в воздухе, и на него не было правильного ответа. Любая ложь была бы жестокой, а правда — слишком тяжела. Внутри неё боролись два порыва: материнский инстинкт, требовавший утешить, обнадёжить, сказать «нет, конечно, нет», — и холодный расчёт выживания, диктовавший принять реальность и научиться в ней существовать. Слова казались пустыми, бесполезными в бетонной тишине. И тогда её тело, отключившись от бесплодных раздумий, действовало само.
Она молча положила руку ему на бедро — простое, почти случайное касание. Потом ладонь медленно, будто нехотя, скользнула вниз по внутренней поверхности бедра. Её пальцы коснулись кожи у самого основания его члена. Это прикосновение было единственным, что давало ей сейчас чувство хоть какой-то стабильности, твёрдой, осязаемой реальности в этом рухнувшем мире. Затем она мягко обхватила его — не сжимая, а просто начала гладить: кончиками пальцев, от корня к головке, медленно, ритмично, почти механически. Это был не жест страсти, а просто единственный способ сказать то, что нельзя было выразить словами: Я здесь. Ты мой. Мы всё ещё можем это контролировать.
— Может, — ответила она, голос был тихим, но без колебаний. — Но мы справимся. Мы в тепле. Здесь чисто. Он нас кормит. Мы не в холодном, грязном, сыром подвале. Это не тюрьма. Это… место, где мы можем жить. Пока.
Она сделала паузу. Пальцы скользнули ниже, к мошонке, и начали играть с яичками — лёгкими, круговыми движениями, и член начал реагировать — медленно, но уверенно, набухая, становясь твёрдым.
Том помолчал. Его взгляд скользнул вниз — к её рукам, к своему члену, к её пизде, которая была всё ещё открытой, влажной, блестящей от предыдущего оргазма.
— А пол года? — спросил он, голос чуть тише, но не дрожащий — а скорее, как будто считает дни.
Эмили продолжала дрочить — нежно, ритмично и ответила, не отводя глаз:
— Пол года — тоже возможно. Мы будем делать всё, что прикажет Виктор. Будем ждать. Все делают ошибки. И он тоже. И когда он сделает ошибку — мы попробуем воспользоваться этим. Потому что мы — вместе. И пока мы вместе — мы не сломаемся.
Она не сказала «нас найдут». Не сказала «нас спасут». Она сказала «попробуем воспользоваться». Потому что надежда на чудо извне — это роскошь, которую они больше не могли себе позволить. А всё, что у них осталось - не вера в спасение, а хлипкая, отчаянная готовность к мимолётной возможности, которая могла и не наступить никогда.
Том кивнул. Не в знак согласия или несогласия. Это был кивок принятия — того тяжёлого, неопровержимого факта их существования, которое она только что обрисовала. И тогда, как будто в ответ на это внутреннее решение, его тело отреагировало само. Кровь прилила, и член, резко напрягся, увеличился, став твёрдым и готовым. Головка налилась густым багрянцем, а на самом кончике дрожала и росла прозрачная, блестящая капля.
Эмили не стала ждать. Просто легла на спину, раздвинула ноги — и попросила:
— Солнышко… войди в меня.
Он послушался.
Перевернулся, встал на колени, направил член к входу — не осторожно, а уверенно, как делает человек, который знает свою роль — и вошёл до упора, одним движением, и начал двигаться — ритмично, глубоко, как будто это — не просто половой акт, а функция, как дыхание, как сердцебиение.
— А год?
А Эмили, чувствуя его внутри, продолжала говорить — не громко, не с эмоциями, а с той отстранённой, методичной точностью, с которой объясняют ребёнку, непреложный закон природы:
— Год — тоже возможно. Значит, мы должны быть ещё сильнее. Ещё выносливее. Нашем телам придётся привыкнуть. Нашему разуму — тоже. Мы будем выполнять все его приказы беспрекословно. Мы будем… ебаться столько, сколько нужно. Мы превратим это в рутину. В привычку. Как умываться. Как чистить зубы. Как дышать. А когда он допустит ошибку, когда расслабится — мы будем готовы.
