— Том, не лежи как бревно. Положи руки мне на бёдра. И трахай меня… он… он должен видеть.
Он послушался мгновенно — и его ладони легли на её бёдра, пальцы впились в плоть, и он начал помогать — не с наслаждением, не с жадностью, а с точностью, поднимая и опуская её в такт её прыжкам, как будто они — один механизм, и единственный способ не сломаться — работать вместе, и только тогда она, не снижая ритма, не сбивая дыхания, спросила, коротко, резко:
— Том, как долго у тебя стоял, прежде чем мы начали?
— Я не помню… — выдавил он, не глядя на неё, лицо напряжено, глаза прикрыты, будто он может выключить реальность, если не будет смотреть.
— Том, ну как это ты не помнишь? — голос сорвался, в нём вспыхнула ярость, не на него, нет, на себя, на случай, на ситуацию, на этот бункер, который превратил мать и сына в часовые механизмы, где каждая секунда — смертельна, и она почти выкрикнула: — Это же твой член! Когда он встал?!
— Ну… ну… — он замялся, как ребёнок, пойманный на вранье, и тихо, почти виновато, прошептал: — …когда ты раздвинула ноги…
Эмили остановилась. На долю секунды. Бёдра замерли в самой верхней точке и резко пошли вниз до упора. В голове у неё взорвалась одна мысль: минуты.
Не секунды. Минуты.
Сколько она сидела, подогнув ноги, медленно ела кашу, терпела стыд, не глядя, не проверяя, не действуя, пока он сидел напротив, со стоящим членом, и смотрел на её пизду, и делал вид, что не знал, что должен сразу, мгновенно, без колебаний — бросить ложку, встать, взять, войти, потому что правило не только для неё — оно для них. Но тут же мысль: "Виктор предусмотрел и это! Он сам ей сказал — ты мать и ты должна следить". И она все провалила, из-за своего чертового стыда, апатии… это была всецело ее вина.
Она представила: Виктор за монитором, с чашкой кофе, с безупречной улыбкой, смотрит на эту запись — она, с раздвинутыми ногами, пятнадцать секунд, двадцать, тридцать, сорок пять… Виктор уже в бункере, в их камере — он жмёт кнопку — Том кричит, корчась на полу, с шокером у яичек, с дымом от перегревающейся плоти, и всё это — её вина, потому что она стыдилась, потому что она прятала взгляд, потому что она думала о себе, хотя единственная её задача — спасти сына, и теперь…
— И ты всё это время просто сидел и жрал кашу? — вырвалось у неё, и в этом звучало не требование ответа, а хриплый стон бессилия, горечи и ярости, обращённой на саму себя, на него, на всю эту чудовищную реальность. И тут же, без паузы, она возобновила движение, ещё яростнее, ещё отчаяннее, как будто физической яростью могла стереть минуты их преступного бездействия. — Просто сидел?!
Она больше не говорила. Только двигалась. И пока она прыгает, пока её пизда принимает его, пока он внутри — он жив.

Но его тело, напряжённое до предела страхом, её движениями и её криком, уже достигло точки невозврата. Он не мог больше контролировать это — даже под страхом неминуемого наказания. Нервный, резкий толчок его бёдер вверх, его пальцы, впившиеся в её плоть, и внезапная, судорожная тишина, на мгновение остановившая его дыхание. Потом — глухой, сдавленный стон, и его член, всё ещё глубоко внутри неё, пульсировал выплёскивая в её лоно новую, горячую порцию спермы. Он кончил, не в экстазе, а в приступе животной паники.
Эмили, не говоря ни слова, с тихим стоном отчаяния соскользнула с него. Её движения были лишены всякой грации. Она перевернулась на спину, снова раздвинула ноги в том знакомом, унизительном жесте, и уставилась в потолок, ожидая неизбежного.
Но и Том не замер в панике. В его глазах, ещё влажных от слёз, вспыхнула новая, отчаянная решимость. Он сам, без приказа, сместился вниз, опустился на колени между её бёдер и прижался лицом к её лону. Его движения были уже не робкими, а сосредоточенными, методичными, почти яростными. Он не просто исполнял правило — он пытался загладить свою вину, стереть свою слабость, доказать ей и самому себе, что он может быть полезен, что он не просто обуза. Его язык работал тщательно, без пропусков, вылизывая каждую складку, каждый намёк на влагу, всасывая остатки своей же спермы, смешанные с её соками. Он вылизывал её пизду так старательно, как будто чистотой этого места мог откупиться от грозящей им обоим кары.
Эмили лежала. Не чувствуя боли. Не чувствуя стыда. Чувствуя опустошение — не физическое, нет, тело ещё горело от трения, от спермы, от слюны, — а ментальное, как после мощного разряда: все мысли о побеге, о связи с внешним миром, о Клэр, о Марке, о школе, о завтрашнем дне — исчезли. Их вытеснила одна: мы не успели.
Не он не успел. Она. Из-за её стыда. Из-за того, что она прятала взгляд, когда должна была смотреть. Она смотрела в потолок, на красную точку камеры, и думала не о свободе. А о том, выдержит ли он первый удар шокером по яичкам. И если вдруг чудесным образом все обойдется, то готова ли она — снова и снова — прыгать, двигаться, открываться, молчать, чтобы этот момент не наступил снова.
Вылизав мамину пизду до блеска — не оставив ни капли спермы, ни следа смазки, ни малейшего намёка на то, что в ней только что был член, — Том отстранился, вытер рот тыльной стороной ладони и лег рядом с ней на матрас, не прикасаясь, но и не отдаляясь, как будто между ними уже установилась невидимая связь, которую не разорвать даже в тишине. Они лежали так несколько минут — без движения, без слов, только дыхание, сбившееся у неё, поверхностное у него, и запах — пота, спермы, смазки, их завтрака — смешанный в один тяжёлый, липкий слой, висящий в воздухе ниши.
Потом Том повернул голову, посмотрел на неё — не в глаза, а чуть ниже, на её губы, будто боялся, что в глазах увидит то, что не сможет вынести, и тихо, почти шёпотом, с той непосредственной прямолинейностью, которая ещё жила в нем, спросил:
— Мам… а нас точно нас спасут?
Эмили не ответила сразу. Она не врала. Не утешала. Не искала правдоподобную ложь. Она чувствовала тяжесть этого вопроса буквально физически — это был как груз, который он положил ей на грудь, как последнюю надежду. Она знала: если она скажет «нет», он сломается окончательно, если скажет «да» — он будет ждать, и каждая минута ожидания без спасения будет истязанием, и она выбрала — не правду, но и не ложь.
Она перевела дыхание, не глядя на него, и её голос вышел ровным, уставшим, но не сломленным — как у человека, который ещё работает, хотя уже смертельно устал:
— Мы делаем всё, что можем. Каждую минуту. Каждую секунду. И пока мы делаем то, что должны — мы живы. А пока мы живы — есть шанс.
Она сама уже не верила в это. Но она говорила это — потому что он ещё верит. И пока он верит — она обязана говорить.
Том сказал — не дрожащим голосом, не со слезами, а с той странной, почти взрослой тишиной, с которой дети задают вопросы о смерти, когда уже чувствуют ответ, но ещё хотят услышать его от взрослого, будто слова могут изменить реальность.
— Мам… а если нас не спасут?
Эмили замерла. Не внешне — она продолжала дышать, лежать, смотреть на него. Но внутри — как будто остановились все часы одновременно.
Она вспомнила газету. GRC-3418. Женщина и её спутник погибли. 1,2 промилле. И впервые с того момента — не задавила это.
Она медленно села, подтянула колени, но не закрылась — бёдра остались расставлены, как требует правило, — и взяла его за руку.
— Том, — сказала она, голос низкий, но чёткий, без дрожи, без слёз, — я тебе кое-что не сказала про ту страницу из газеты, что принес Виктор.
Он напрягся. Глаза — чуть шире.
— Там… была статья. Про аварию.
Она не стала смягчать.
— Они… нашли машину. Нашу машину. На дне обрыва. Обгоревшую. И объявили, что в ней были женщина и юноша и что они… погибли.
Он побледнел.
— Это… это про нас?
— Нет. Потому что наши тела там не лежат. Ты дышишь. Я говорю. Он подстроил это. Подкинул тела. Сбросил нашу машину с обрыва. Но мы — не там. Мы — здесь. И это значит…
Она сделала паузу. Посмотрела ему в глаза:
— …это значит — он боится, что нас найдут. Иначе зачем так стараться? Зачем имитировать смерть? Просто убить — легче. Но он не убил. Он спрятал. А спрятанное — можно найти.
Она сжала его руку сильнее.
— Дядя Марк не поверит в пьяную аварию. Он проверит ДНК. Он спросит: «Почему в крови 1,2 промилле, если Эмили за рулём не пьёт?» Он найдёт несоответствия. И тогда…
Она не сказала «они придут». Она сказала:
— …тогда он начнёт искать по-настоящему. А до тех пор — мы должны выжить. Мы должны дождаться. Мы не мёртвые. Мы — живые. И живые — сопротивляются.
Она не обещала спасения. Она дала ему цель.
И в его глазах — страх не исчез, но появилось нечто новое: не надежда — решимость. И молчаливое «я с тобой».
Том посмотрел маме в глаза — не с мольбой, не с вопросом, а с той напряжённой концентрацией, с которой смотрят на последний маяк в тумане, и в её взгляде он увидел не страх, а уверенность, и это успокоило его.
Но тело жило своей жизнью. Его взгляд сам скользнул ниже. Не резко. Не жадно. А непроизвольно — от её губ — к шее, к ключицам, к груди — небольшой, но упругой, с розовыми сосками, слегка потемневшими от холода и возбуждения, набухшими, как спелые ягоды; по животу — плоскому, с лёгким загаром, с тонкой струйкой пота, стекающей от пупка вниз; ниже — к лобку и дальше — вниз, к раскрытым бёдрам, к самому главному.
