Её пизда была открыта.
Малые губы — тёмно-розовые, набухшие, сильно выступающие из больших, как два тёплых, живых лепестка, слегка дрожащие при каждом её вдохе; между ними — щель: глубокая, зовущая, с тёмно-розовой слизистой, блестящей от влаги, слегка приоткрытая, будто ждущая — его. И в этот же миг — взрыв. Его член встал — не постепенно, а мгновенно, как пружина, освобождённая от стяжки: плотный, напряжённый, с головкой, уже багровой от прилива крови.
И в этот раз, он не стал ждать.
— Мам… у меня… опять…
Эмили не дрогнула. Она всё поняла. Ее тело отреагировало быстрее, чем она успела подумать. Эмили резко откинулась на спину, потянула его за плечи — и в тот же миг её рука нашла его член — тёплый, пульсирующий, направила его к себе, к той самой плоти, что родила его, что только что принимала его обратно. Он вошёл в нее сразу до упора, одним движением, без подготовки, без трения, потому что она уже была мокрая, готовая, ожидающая, и её тело сжало его сразу, как будто узнало, как будто радовалось, как будто говорило: ты здесь. ты жив. ты мой.
Эмили и Том ебались — не как в первый раз, не с нарастающим напряжением и страхом перед болью, а с той механической, почти отточенной синхронностью, с которой тело учится выживать в новых условиях: она обхватила его поясницу ногами, ступни сомкнулись у него за спиной, и каждым движением она вдавливала его в себя глубже, плотнее, будто пытаясь вобрать его целиком, не оставить ни миллиметра между ними, где мог бы укрыться страх или сомнение; её руки обвили его шею, пальцы впились в волосы на затылке, и она прижала его лицо к своей шее, вдыхая его запах — пот, страх, её смазку на его губах, — как будто это был единственный воздух, который ещё можно дышать, и в этом движении не было страсти, не было любви в привычном смысле, а была необходимость: держать его внутри, не выпускать, не дать шанса Виктору вмешаться.
Она говорила, не отстраняясь, не сбавляя ритма, голос — низкий, напряжённый, но чёткий, как инструкция, повторённая в сотый раз, чтобы высечь в памяти:
— Молодец, что сразу сказал. Том, всегда — умоляю — всегда, как только твой член начинает вставать, говори мне сразу. Или сам — без промедления — входи в меня. У нас только пятнадцать секунд. И ни одной больше.
Её бёдра двигались быстрее, не от наслаждения, а от тревоги, от страха, что где-то за стеной Виктор уже смотрит на часы, и в её голосе не было упрёка, не было паники — была просьба, предельно честная, предельно человеческая, потому что она больше не могла полагаться только на себя:
— Мы должны выжить. Только так. Только вместе. И дождаться, пока нас найдут. Пока вытащат отсюда.
Она не сказала если. Она сказала пока. И в этом — была вся её вера.
Они ебались — не с паузами, не с перерывами, а с той устойчивой, почти автоматической ритмичностью, с которой работают механизмы: её бёдра двигались вверх-вниз, вверх-вниз, член Тома — плотный, пульсирующий, глубоко вошёл в неё, и каждый его вход отдавался в ней не болью, а напряжением, как будто её тело превратилось в пружину, готовую выстрелить при первом же сигнале опасности.

И вдруг — он спросил, голос сорвался, но не от страха, а от того, что мысль, которая уже несколько часов копилась в голове, наконец прорвалась наружу:
— Мам… ты сказала, что в нашей машине нашли трупы женщины и юноши… а кто они?
Эмили замерла. Не физически — движения продолжились, ритм не сбился, потому что остановка — это наказание, и она знала: если сейчас она замедлится — Виктор увидит. Но внутри — всё застыло.
Она не хотела думать об этом. С самого момента, когда прочитала статью, она отгоняла эти мысли — как отгоняют мух в летний день: размахивая рукой, закрывая глаза, отворачиваясь, говоря себе: это не важно, это не про нас, это просто ложь — потому что если она подумает, если представит, что те тела — реальные, что они были живыми, что их убили, что бы положить в машину, чтобы замаскировать похищение — то она сломается. Не сейчас. Не здесь. Но позже. Когда тело устанет, когда силы иссякнут, когда страх перестанет быть фоном и станет основным звуком.
Но теперь — вопрос сына — разбил эту защиту.
Она понимала: это были те, кого Виктор похитил до них. Его предыдущие жертвы. Люди, которые не стали теми, кем он хотел их видеть. Которые не подчинились. Которые не приняли правила. И он убил их. Не из злобы. Из расчёта. Чтобы освободить место. Чтобы заменить их на тех, кто будет лучше. На них.
Мысль была не абстрактной. Она была физической: она представила — как он ведёт женщину в бункер, как она кричит, как он бьет её шокером, как она падает, как он принуждает её к тому, что делает Эмили сейчас, как она не справляется, как он теряет терпение, как убивает. И того, кто был до Тома — тоже. Потому что он не смог сделать то, что делает Том. Потому что он не захотел или не мог.
И этот ужас — не эмоция. Он был телесным. Как будто в животе раскрылся провал, и из него полезли холодные, влажные пальцы. Как будто в горле застрял ком, который нельзя проглотить, но можно только держать, пока он не перекроет дыхание окончательно.
Она знала: если скажет Тому правду — он перестанет дышать. Не буквально. Но внутри. Он потеряет последнюю опору — веру в то, что они особенные, что они нужны, что они могут выжить. А без этой веры — он не сможет выполнять правила. А без выполнения правил — он умрёт.
Поэтому она не ответила.
Просто прижалась губами к его уху, почувствовала, как его член пульсирует внутри неё, и прошептала, не отвечая на вопрос:
— Главное то, что мы — другие. Мы — живые. И мы выживем и дождемся спасения.
И продолжила двигаться. Потому что говорить — значит признавать. А признавать — значит сдаваться. И она не могла позволить себе сдаться.
Они ебались — не с нарастающим напряжением, а с той усталой, почти ритуальной настойчивостью, с которой тело выполняет функцию, даже когда разум уже не верит в результат; Том кончил — коротко, судорожно, и его член, смягчаясь, вышел из неё, оставив за собой тёплую, липкую струйку белёсой жидкости, стекающую по внутренней поверхности бедра. И Том не дожидаясь слов мамы, сразу сполз вниз. Эмили, не задумывая, не колеблясь, широко раздвинула ноги, и Том сразу, без команды, без паузы начал вылизывать: не спеша, основательно, языком проходя по малым губам, вглубь, к клитору, к самому входу, всасывая остатки спермы, смазки, делая это так, как будто делал это уже десятки раз, и как будет делать это завтра, и послезавтра, и каждый день, пока Виктор не скажет иначе.
И тут — шипение, грубое, маслянистое, как у старого компрессора, и массивная сейфовая дверь отъехала в сторону.
Эмили услышала шаги.
Не те, с которыми он приносил еду — нет, те были мерными, расслабленными. Эти — другие. Медленные. Тяжёлые. Решительные.
Она запрокинула голову. И увидела. Виктор шёл к их камере, не спеша, не торопясь, как человек, идущий к уже осуждённому. В правой руке — монструозного вида шокер с двумя парами медных длинных электродов. Он то и дело нажимал на кнопку, и между контактами проскакивала электрическая дуга — яркая, сине-белая, с громким, трескучим хлопком, и в воздухе вновь запахло озоном — резким, металлическим, как после грозы.
Эмили всё поняла. Он видел. Он всё это время смотрел. И он знал: они не уложились в 15 секунд. Том сидел со стоящим членом минуты. А она — не смотрела.
Она резко потянула голову сына вниз, прижала его лицо к своей пизде обеими руками — не нежно, а отчаянно, как будто могла спрятать его в себе, защитить от того, что сейчас произойдёт, и заговорила — быстро, сбивчиво, голос дрожал, слова спотыкались, но она не замолкала, потому что молчание — это конец:
— Умоляю… не надо… просто нас… это моя вина… я когда мы сели есть, по привычке села на ноги, как дома делала… но я сразу поняла, что так нельзя, и раздвинула ноги, что бы… он… он… Том видел… мою… пи… пизду… но я не посмотрела на него… я… я… мне было стыдно…
Виктор остановился у решётки. Не открыл её. Просто встал, как палач перед эшафотом, и посмотрел на неё — не с гневом, не с похотью, а с презрением, холодным, окончательным, как учитель, вычеркивающий из списка последнего отстающего:
— Что стыдно? — переспросил он, голос — тише, но острее бритвы. — Показать сыну дырку, из которой он родился?!
— Но я… я же… раздвинула ноги и сидела так… у него встал… и когда я это увидела… я сразу села на его член…
— Твой щенок сидел со стояком шесть минут, — сказал Виктор, и в этом «шесть» не было преувеличения — были кадры, таймкод, точная запись. — Какого хера вы делали? Я тебе сказал — следи сама.
Эмили закрыла глаза. Не от страха за себя. От стыда за ошибку.
— Прости меня… ты прав… он не понимает еще… я теперь буду следить… я уже слежу… это только первый раз так… я теперь слежу… мы уже несколько раз ебались и всегда укладывались… не наказывай его… накажи меня… клянусь… клянусь… больше этого не повторится…
Виктор молчал секунду. Потом — резко:
— Ложись на него в 69.
Она не думала. Не колебалась. Бросилась вперёд — перевернулась, ногами к его голове, головой к его бёдрам, опустила раскрытую пизду ему на лицо и стала тереться ей — и в тот же миг, не давая Тому опомниться, не давая себе почувствовать, что она делает, взяла его член в рот — не осторожно, не постепенно, а глубоко, сразу, и начала сосать: резко, настойчиво, с полным обхватом губ, с языком, давящим на уретру. Потому что теперь — она должна доказать, что теперь она не даст им совершить ошибку — никогда.
